Глава 35

Я не Гете и мне не нужна никакая Ульрика фон Левецов. Я даже не Чарли Чаплин и не нуждаюсь в обществе своей Ундины. Разница в возрасте заметна только тем, кто ни черта не смыслит в устройстве мира.

— Соломону, — говорит Лена, — до конца его жизни подкладывали в постель девочек, чтобы он не старел. Вернейшее средство!

— Правда?

— Да, правда, — говорит Лена, — и не только Соломону. Вы как-то учитываете это средство против старости в своих…?

Ты же прекрасно сама всё знаешь, думаю я, конечно, учитываем.

— Ну так, — говорю я, — с горем пополам.

— Какое же это горе? Это…

Я не отваживаюсь назвать Юлю «средством от старения»!

— ...никто, никакой Леонардо да Винчи, ни Ньютон, ни твой любимый Сенека или Спиноза, ни один гений, понимаешь, — говорит Ли, — не в состоянии заглянуть в кухню Творения. Божий промысел — черный ящик для человеческого ума, и твоя пирамида не может...

С этим я согласен. Но...

— Послушай, — говорит Ли, — смотри... — Она-таки простыла и теперь делает паузу, чтобы откашляться. — Смотри, — продолжает она и усаживается поудобней.

Очевидно, я недостаточно убедительно рассказал ей о значении генофонда. Да я и не должен требовать от нее понимания, мне ведь достаточно и того, что она меня слушает и даже спорит со мной. Сперва ее доводы казались нелепыми, наивными, просто смешными. Теперь я понимаю, что в простоте ее слов спрятаны очень ясные истины, от которых так отвык современный человек. Ее слова легки и прозрачны, в них — правда.

— Твой Homo sapiens — абсолютный невежда в понимании окружающего его мира. Молния, дождь, смерч, зарево заката — эти чудеса природы недоступны его пониманию, он способен лишь удивляться, изумляться и, если он честен, готов признать, что не в состоянии их победить. Но он из кожи вон лезет, пытаясь покорить недосягаемую для его ума сферу жизни — сферу, где владычествует Творец, сферу Его промысла…

Я слушаю ее, рассматривая в бинокль туристов на теплоходе, которые кажутся совсем рядом, и живу ожиданием звука их голоса, но они остаются немыми. И я снова, не отрывая глаз от бинокля, вслушиваюсь в ее слова.

— Вместо пустых, бесплодных умствований о Его промысле и тайнах творения, человек должен постигать Его Слово...

— Должен?

— Да. В Слове — все для Его славы и блага, разве не так? Все для спасения человека.

Изгиб пляжа, коса гальки от камней до камней длиной в две-три сотни метров, кругом ни души, порывистый ветер, белые буруны на иссиня-фиолетовой равнине, шум прибоя... Когда большая волна бьется о камень, холодные брызги долетают и до нас. Я заботливо прикрываю ее плечи своей курткой, которая помнит и другие плечи, знает и другие камни. Нет, это еще не шторм, волны еще не встают стеной одна за другой, еще не грозятся разрушить этот крутой каменистый берег, но можно любоваться и таким морем, и таким прибоем, наслаждаясь и такими плечами, и этим очень спокойным голосом.



Когда на солнце наползает тучка, становится прохладно и хочется эту тучку отодвинуть рукой.

— Слово очищено от человеческих умствований. Оно совершенно — ни прибавить, ни отнять...

Много лет спустя о важности слов мне заявит и Тина. Она просто изнасилует меня этой важностью, чуть ли не каждый день подчёркивая её значение. Точность, выверенность, сдержанность в их поиске и произношении, даже учтивая немота (молчание — золото!) для неё дороже всех моих разухабистых сладкоголосых речей, прибауток и песенок.

Порядок слов, заявит она, как порядок нот Баха или Бетховена! Прислушивайся!

Я вострил ухо…

Я думаю и думаю: чем обусловлена эта её нетерпимость к моим словесным нагромождениям и вывертам? Мне кажется, будь она рядом, то и дело хлестала бы меня по губам: не трепись зазря, завяжи язык узлом, губошлёп!

Вот и не далее, как вчера она…

Я понимаю: словесная суета её раздражает. Но и упрекать меня в том, что я, горбатый — горбат, нет же никакого смысла. Зачем же левшу лечить праворукостью?

Вот и Юля тогда…

Несмотря на такой ветер, ничуть не холодно, даже брызги кажутся теплыми. Я мог бы, конечно, броситься на ее глазах в это кипящее море, мог бы рискнуть и плыть до самой середины моря, только бы она знала, что я не такой уж заскорузлый книжник, каким она меня, наверное, себе представляет. Но я не захватил с собой ни маску, ни ласты, и только это меня останавливает. Это и то, что я держу в своих руках ее плечи, слышу ее ровный голос. В конце концов, я должен слушать то, о чем она говорит, если хочу, чтобы и меня слышали.

— ...искоренить в себе соблазны крайней нищеты и чрезмерного богатства, уповать на умеренный достаток хлеба насущного... Мы должны стать гениями меры…

Гений меры — это хорошая придумка, думаю я.

Кажется, что теплоход стоит на месте и мне больше не хочется рассматривать немых туристов. Я не предлагаю ей бинокль, чтобы не обидеть ее, хотя знаю уже, что обидеть ее невозможно. Эта странность все еще забавляет меня и заставляет искать причины и объяснения ее неуязвимости. Мы так и сидим на надувном матрасе, прислонившись к теплому камню и друг к другу, глядя то на белые буруны, то на белый теплоход, то на две пары загорелых голых ног. Волоски на моих ногах золотятся на солнце, а ее голени сверкают красной медью.



Она ни в чем меня не упрекает, разве что только когда проигрывает теннисную партию. Мол, я же учусь играть, мог бы быть и снисходительнее. Но я хочу казаться беспощадным. На самом же деле я не жажду победы. Так ее победить невозможно.

Я согласен и с тем, что мир увяз в чувственности, что страсти переполнили чашу жизни и обрести истинную радость бытия можно только тогда, когда поднимешься над ними, сбросишь с себя их тиранию. Кто с этим спорит? Я мог бы поспорить с ее красотой, вот с этими роскошными, налитыми солнцем нитями ее волос, с персиковой сочностью серьезных алых губ, со строгой сосредоточенностью взгляда больших чёрных глаз — со всей неуловимо нежной, акварельной, хрупкой женственностью. Я мог бы, конечно, спорить, но я не уверен, что выиграю этот спор.

— Ты слушаешь меня?

— Да.

Я готов слушать ее бесконечно и жить только сегодняшним днем, вот такими минутами, йотами жизни, наполненными только музыкой ее хрипловатого голоса. На свете нет мелодии слаще! Иногда крик чайки пытается разрушить эту симфонию звуков, но попытка оказывается тщетной. Чувствуя на себе ее взгляд, я киваю: да, слушаю. В подтверждение своего участия в разговоре я произношу:

— Да, страсти правят миром. Нос Клеопатры преобразил и украсил историю Рима, а плечи Жозефины завоевали полмира...

— Скрепнин, — спрашивает Юля, — скажи, а чьи плечи изменили историю твоей жизни?

Я помню эти плечи, еще бы!.. А ей отвечаю:

— Я склонен считать, что прав Пако Рабанн. По крайней мере, он всегда искренен в своих поступках.

Плечи Тины тогда ещё не привлекали моего внимания: я их просто не знал.

И снова тучка закрыла солнце, и мне приходится в очередной раз накинуть на любимые плечи курточку. Я рад, что эти бесстрастные податливые плечи пробуждают во мне жажду жизни, наполняют энергией мои мышцы, я с трудом сдерживаю себя, чтобы не броситься в бушующее море у нее на глазах. Я понимаю, что эта страсть — читать кожей пальцев шелковистость любимых плеч — неистребима в человеке.

— Ой, что это, что это?..

Юля смотрит так, будто видит это впервые.

— Это, — говорю я, — мой стек ваятеля.

— Ого!

— Ага, — говорю я, — ого!..

Вернуть прошлое? Теперь я убежден, что пришло время отпустить прошлое на свободу, открыть двери собственного сердца и дать ему волю.


7319427231604800.html
7319468506308894.html
    PR.RU™